| С. В. Чесноков: «МНЕ ИНТЕРЕСЕН ЧЕЛОВЕК КАК ЧЕЛОВЕК…»
Чесноков Сергей Валерианович — кандидат химических наук, директор по исследованиям фирмы "Контекст". Адрес: 117419 Москва, а/я 13. Телефон: (095) 124–25–66. Электронная почта: context @context.ru, dalsolution@mtu-net.ru Интернет: www.context.ru
Интервью проведено Л.А. Козловой и Г.С. Батыгиным 16 августа 2000 г.
"Я помню тот ванинский порт…"
Г.С. Батыгин : Сергей, в какой семье ты воспитывался, кто и что оказали на тебя влияние? Как сформировался круг твоих интересов? Почему ты стал учиться на физика и стал социологом?
С.В. Чесноков: Ну, как… Рос и рос. Отец был военно-морским инженером…
Г.С. Батыгин: В каком городе?
С.В. Чесноков : Вопрос не имеет смысла. Семья военного инженера — семья цыганская. Больше трех лет на одном месте не жили. Родился в сорок третьем году около Поти, в Колхиде, где греки руно искали. В селе Кулеви, в землянке. Была война, отец проектировал и строил причалы для подводных лодок. Он в сорок первом окончил Высшее военно-морское инженерное училище в Ленинграде и сразу война. В отставку вышел, когда Хрущев в начале 60-х армию сократил. В чине полковника, для беспартийного это потолок.
После Кулеви жили в Новороссийске (еще война шла), в Симферополе. Малыш был, но, когда переехали в Севастополь, помню во дворе нашего дома немецкий автобус в воронке из-под бомбы. Пацаны из него всякие штучки доставали, я им завидовал. В 1947-м из Севастополя — во Владивосток. Из Владивостока на Сахалин, в Корсаков, на корабле "Михайло Ломоносов". Там в 1950-м пошел в школу. Жили в японском доме, стены из камыша, переложенного слоями глины, раздвижные жалюзи в окнах, раздвижные перегородки в доме. Крыша крыта тоненькими чешуйками деревянными, красиво уложенными, вместо черепицы. Красиво было, потрясающе... Корсаков… Эти дома жутко горели, как порох. Выгорали кварталами. Трупы обугленные складывали во дворах, потом убирали. Корсаков тогда только-только перешел к нашим. Много было от Японии. При доме сад с удивительными растениями. По виду сосна, например, но иголки плоские, широкие, а вместо шишек красные ягоды, очень сладкие. Красивые большие пауки с красными прожилками на спинках. Я про это потом песенку написал "Танго старого сада". Корейцы на углах торговали крабами в больших мешках. В одном мешке два краба помещалось — крабы огромные. Корейцы ходили по домам, пилили дрова. Сушили водоросли, вялилась рыба на веревках, запахи… Кое-что. В Корсакове в 53-м услышал о смерти Сталина. Люди стояли возле репродукторов, погода зябкая, март, кто плакал, кто рыдал в голос, кто молчал себе, слушали Булганина, Маленкова, Берия. После Корсакова — Совгавань, поселок Заветы Ильича. Рядом город Ванино. "Я помню тот ванинский порт…" Действительно, помню. В устье реки Тумнин. Шире Волги река, а там – ну река и река. По сравнению с Амуром мелочь. Через Татарский пролив добирались на ледоколе. Лед толстый, шли несколько дней, за три мили до входа в бухту Совгавани ледокол сломал винт и вернулся обратно в Корсаков. На военном американском "дугласе" перелетели в Заветы Ильича за три часа. Квартира в восьмиквартирном доме из крупного бруса. Угловая, на первом этаже...
Много лет спустя, когда прочел рассказ Шаламова про "отмену" воровского закона, как уголовники разделились на "сук" и "законников", вспомнил, как однажды вечером мама долго мыла пол, спать легла поздно, а утром… У нас была такая кладовочка, запиралась из комнаты на хлипкий крючок, тоненький. Папа с мамой там сложили офицерские пайки, полученные в Корсакове, и то, что накупили перед переездом, рыба да сгущенка, потому что говорили: на материке голод.
Г.С. Батыгин: Извини, что перебиваю. У мамы какая была профессия?
С.В. Чесноков: Она окончила техникум в Симферополе, по диплому технолог консервной промышленности. Не работала, вела семью. Урожденная Лосева, потомственная дворянка. У них было имение на Урале, под Белебеем, Мартыново. Рядом с землями Аксаковых, тех самых. Лишенцы были. До войны голодали, а началась война — подавно. Бежали с Урала на юг, под Анапой умирали уже, мать встретила военного, он спас семью от голодной смерти. То был мой отец.
Так вот, представляешь, кладовка вся забита едой. Сказали — на материке еды нет, надо брать. Взяли все, что было. Мама утром встает, открывает кладовку, а там нет ничего. Совсем. Кладовка узкая, не повернуться, вдоль стены медные тазы висят для варки варенья, от бабушки еще. Они же гремят. Кастрюли, сковородки, утварь. Ни звука не было слышно. Это о квалификации ночных гостей. Ни один таз не звякнул. Рама оконная аккуратненько выставлена и снаружи приложена к стене тут же. Недалеко был лесок, отделял дом от берега узкого залива, где затоплен фрегат "Паллада", тот самый, о котором Гончаров писал. Я бегал туда на берег, жарил крабов, медуз доставал, чилимов ловил (крупные креветки), заячью капусту рвал и ел на скалах. Долго потом в том лесочке находил там и сям разбросанные крышки от кастрюль наших. Лето пятьдесят третьего. "Это Клим Ворошилов и братишка Буденный даровали свободу и их любит народ". Еда людям была нужна, больше ничего. Ее и взяли.
Параллельно помню ночь, отец кричал нам с матерью (она грудью брата Сашку новорожденного кормила): "Ложитесь на пол!". По поселку солдаты бегали, зэков ловили. Пацаны сообщали друг другу, со слов взрослых, конечно, что "директора школы проиграли в карты" или зав библиотекой, еще кого-то. Это было обычно. Просто новости и все. Отец кричал: "Ложись!" И мы ложились, потому, что стреляли. Лето 1953 года, то самое. После Совгавани — Петропавловск-на-Камчатке в 1956 году. А 1955 год я проучился в Москве, в школе между Армянским переулком и проездом Серова. Мать уехала со мной и Сашкой на год к сестре в Москву.
Г.С. Батыгин: Какой класс?
С.В. Чесноков: Пятый. Потом снова в Петропавловск, там закончил семилетку.
Г.С. Батыгин: Послушай, ты вундеркиндом был или как?
С.В. Чесноков: Никаким вундеркиндом не был. Сорванец, но учился отлично. По поведению были проблемы. В Петропавловске закончил семилетку, а 8-й класс уже начинал в Измаиле на Дунае, там и школу окончил.
Г.С. Батыгин: Были ли какие-либо обстоятельства, которые впоследствии привели тебя в науку? То, что называется интеллектуальными влияниями?
С.В. Чесноков: Интеллектуальные влияния были только в том плане, что если ты что-то делаешь, то должен делать хорошо.
Г.С. Батыгин: А книги?
С.В. Чесноков: Книги были, много. Минус две с половиной диоптрии у меня к третьему классу образовались — из-за книг. Приключения, граф Монте-Кристо, Майн Рид, Марк Твен… Там такая жизнь, а здесь… На стул сажусь, другой стул перед собой, на него чай, бутерброд, к спинке книгу, сижу, читаю, весь внутри. Просто еды было мало.
Много времени проводил на военных свалках. В Петропавловске-Камчатском были огромные свалки всякого военного хлама, грандиозные. Туда выбрасывали все: радиостанции, радиоприемники, детали всякие, машинки пишущие. На берегу Камчатской бухты за Сапун-горой была целая флотилия американских торпедных катеров, вынутых из воды. Отец устроил, что по этим катерам я мог лазить, как хотел. Смотрел моторы, трогал руками, все было новенькое, в масле. Мне было безумно интересно. Вспоминая те ощущения, понимаю — то был интерес к воплощению человеческих мыслей в материальных предметах.
Мне нравилось угадывать смысл того, почему люди что-то делали с материей, с металлом, с другими вещами. Тоненькая пленочка алюминиевая в конденсаторах — для чего? Какой-то паз, дырка где-то — зачем? Руки у меня всегда были на месте. Я вообще в ладу с материальным миром. Мысли сюда легко шли. Делал модели, корабли, самолеты, приемники. Корабли плавали, самолетики летали, приемники, правда, ничего не ловили. Так, шепот какой-то. Однажды сделал усилитель, он звук от адаптера усиливал, пластинки можно было слушать. Но звук ужасный. Треск, скрип. Меня волновало не это. Я переживал осмысленность действий над материальными предметами и тайну их превращения в то, чего раньше не существовало. Что-то ты сделал, какие-то штучки, закорючки. Как? Для чего? Как человеку самому дойти до того, чтобы придумать такую штучку хитрую? По-детски я много об этих вещах думал. Здесь я видел осмысленную связь с материальным миром, и мне это казалось очень привлекательным. Вот трансформаторы, шеллачный лак… Какой запах у них был! Я любил быть в мастерских. В любых — слесарных, столярных, сапожных. В радиомастерских так красиво паяли. Люди сидели в фартуках, чтобы олово не попало на одежду. Я тоже умел паять, все умел. Потом стал интересоваться книжками, где описывалось, как вообще устроен мир, как электрончики в радиолампах бегают, как сетки разные управляют этим движением… А потом понял, что меня больше всего не предметы, а люди интересуют.
"Это чей там смех веселый…"
На Камчатке я впервые столкнулся с "теплыми", "человеческими" механизмами советской идеологической политики. Шестой класс. Я отличник. Мне в школе говорят: тебя пригласили по камчатскому радио выступить. Прихожу на радио:
– Зарядку делаешь? – Нет. Во сколько утром встаешь? – За полчаса до начала занятий. Поем и в школу бегу. – Ну и ну, – говорят. – Вот текст, сейчас ты его прочтешь, а мы запишем.
Я посмотрел. Там написано, что я встаю рано, обливаюсь холодной водой, закаляюсь, зарядку делаю, это помогает мне учиться "на отлично". — Я ничего этого не делаю. Это обман. — Ну и что? — говорят. – Представь, ты выступишь по радио. Зарядку не делаешь, просыпаешься поздно, какой это пример? Ты понимаешь, что делать зарядку это хорошо, что ее надо делать? — Понимаю (а сам думаю: уже здесь вру). — Ты же отличник, нам тебя в школе рекомендовали. Прочти это. Всем пример будет хороший. Пойми нас, мы же на радио помогаем людям правильно жить. Так и ты помоги нам.
Я прочел. Передача была утром и начиналась песней "Это чей там смех веселый, чьи глаза огнем горят". Я ее проспал. Хотел встать, чтоб услышать, но проспал. А в школе пацаны смеялись, рассказывали, как я зарядку делаю по утрам. И все было отвратительно. И я сам, и взрослые на радио, и шутки.
Л.А. Козлова: А какие книги читал?
С.В. Чесноков: Конечно, Мопассан, Золя. Меня жизнь на Марсе интересовала, книжку про это помню. Сами понимаете, ничего оригинального.
Л.А. Козлова: Фантастика?
С.В. Чесноков: Нет, не фантастика. Там описывалось, что конкретно люди знают про Марс, про другие планеты. Фантастику одно время читал, даже любил. Но в конце концов оказалось, что живой, непридуманный мир, отношения между людьми фантастичнее любой фантастики. Меня волновали книжки, где описывалось, как вещи устроены. Как в них атомы сидят невидимые. Как там все, к чему. Очень было интересно. Мир толкал меня по двум направлениям развития. Одно к внечеловеческому миру. Другое к человеческому. Я уйму времени торчал на свалках. Дитя свалок. Но и дитя рынков, например. Не то чтобы на рынках любил быть. Но именно на рынках тех послевоенных лет я видел людей, врезавшихся в память на всю жизнь. Безногие с немецкими аккордеонами, трофейными. "Хохнер", "Вельтмейстер". Культи привязаны к деревянным дощечкам-каталкам на подшипниках, укрепленных на деревянных штырях гвоздями. С деревяшками в руках, обитыми кожей или тряпками, чтобы от земли отталкиваться. Кто катался, а кто сидел на одном месте, играл и пел. Про то, как с фронта приехал безногий, его никто не встречает, – кому он нужен без ног? – только дочь пришла, а он выходит и у него обе ноги на месте. И все ясно, кто есть кто. Это вообще фантастика. Высокое площадное искусство.
Все, что касается песен, непосредственные человеческие переживания, ощущение уходящего времени, невозвратимых потерь, краткости мгновений, все, что пропитано чувствами без подделки, жизнью, как она идет у человека, — это все я впитывал, как губка. Эти вещи на меня производили колоссальное впечатление. Они, в сущности, определили все. Всю мою судьбу. Из-за этого потом внутри себя мне было так легко, по-свойски, соотноситься с социологическими теориями. Некоторые были очень интересны как факты сознания их творцов, особенно когда эти творцы во мне вызывали уважение. Вполне серьезный интерес. В нем продолжалась линия на внимание к судьбам человеческим, и как их сами люди выбирают.
Что же до связи этих теорий с миром людей, то это абсолютно другой вопрос. По этой части к большинству из социологических теорий у меня нет доверия вообще. Чуть копни и обнажается то неотрефлексированная (и в этом смысле наивная) идеология, иногда респектабельная с виду, то неумение чувствовать людей, глухота человеческая. А то и неверие в то, что реальности человеческих судеб, только они могут составить основу стоящих социальных знаний. Или патологический коллапс языка. Обознатушки-перепрятушки, как говорят дети. Потом, когда уже в Москве я вошел в конфликт с наукой и основанной на ней квазикультурой сначала в институте, потом в занятиях математическими методами для социологии, для меня был очень острым вопрос: "Правильна ли исходная точка, на которой я стою?". Тот детский опыт помог мне выстоять. Если наука так относится к людям, как я это увидел в социологии, медицине, лингвистике, экономике, здесь что-то очень плохо. И никакие двусмысленные "и нашим и вашим" здесь не уместны.
Когда, учась в МИФИ, узнал песни Галича сначала на какой-то пьянке в общаге, потом специально их слушал, я соединил с ними те моменты на рынках. Да и не только на рынках. Галич — внимательный человек. У него слух, глаз, ум и сердце были на месте. Он прекрасно ощущал язык. То, о чем он пел, я знал изнутри. Все персонажи Галича мне были прекрасно знакомы. Я поэтому никогда не запоминал песни Галича, никогда их не учил. Один раз услышишь, потом два, три, а потом они входили в сознание и начинали жить там своей жизнью, как звери в своей норе. Не оттого, что есть пленка с записью, а оттого, что есть образы мира, невыраженные, которые нуждались в именах, в воплощении. Песни были их оформлением. Этот процесс и определил мое жизненное амплуа.
"…ну что ты себе все портишь?"
Г.С. Батыгин: А как тебя в МИФИ занесло?
С.В. Чесноков: Неслучайная случайность. Мама поехала с отцом на пляж, приехали оттуда с куском газеты, в которую селедку дома заворачивали, когда собирались. Там было объявление о наборе в МИФИ. Я по физике сдал вступительный экзамен на тройку. Хотя был серебряный медалист. Золотую географичка, секретарь парткома школы, запретила мне давать. Поставила четверку по географии. Ненавидела меня, несчастная была и злобная. Сказала перед выпускным экзаменом: "Извините, но перестаньте хоть напоследок гадить школе". "Я вас не извиняю", — ответил я. Вообще, в школе были конфликты с учителями. Как ни странно, эта конфликтность, за которой, в общем-то, было стремление к цельности, в конце концов и определила то, что я поступил в институт.
Странный сюжет был. Меня выгнали из школы в десятом классе. Я сатанел от лжи. Классный руководитель всем говорил, что занимается нашим классом, но только делал вид. Ни хрена не занимался, нес при этом всякую ерунду, за которой ничего нет. Я ему это сказал прямым текстом. Через какое-то время вместо него пришел другой, еще хуже. Я и этому сказал, что думал, при всех. Он был физик, добрейший, в сущности, человек. Он не понимал, о чем я. Его бесило все, что я говорил. Однажды он решил преподать урок двум практиканткам из педагогического техникума, они в нашей школе практику проходили. Вызвал меня в физкабинет, практиканток посадил, меня поставил перед собой и стал спрашивать, почему мне не нравится то, что он делает. Я ему сказал: "Раз, два, три, четыре. Вот это не нравится". Тогда он рассвирепел и заорал: "Откуда вам учителей выписывать прикажете?" Практикантки слушают внимательно, записывают. А я возьми и ляпни: "Из Америки". Просто так. Потому что на другой стороне земли. "Ах, — говорит, — из Америки!" Роман Павлович его звали. "Ах из Америки? Ну ладно..." И меня выгнали из школы. Враз. Приписали политику. Директриса сказала: "Забирай вещи и домой. Чтоб духу твоего здесь не было". А это была осень 1959 года. В Москве уже с "оттепелью" прощались, а до Измаила только-только докатилось, что о Сталине на ХХ съезде говорили. Как до жирафа по длинной шее. Я домой пришел, мать пол мыла. Я говорю: "Меня из школы выгнали". Мать тряпку уронила и заплакала. Отец надел китель военно-морской, с погонами подполковника, темно-синий, и пошел в гороно. Говорит: "Сына выгнали из школы, за что? Он же не хулиган – отличник". Тогда директрису вызвали к городскому начальству. Она вела историю, коронной ее фразой было: "Наши в том бою одержали поражение". Сама придумала. Наши всегда победы одерживают. И поражение, если уж случилось не могут потерпеть, только одержать. Ей говорят: "Не валяйте дурака. Вы же знаете, что в Москве ХХ съезд прошел, все уже по-другому. Давайте-ка этого мальчика двигайте вперед. Нам такие люди нужны".
И меня сделали секретарем комитета комсомола школы. То есть не то что просто вернули в школу, а сделали секретарем комитета комсомола. Это перевоспитание такое возникло. Когда я был "комсомольским вожаком", мне вся чушь идеологическая еще виднее стала. Из горкома пришло задание всем школьникам выписать газету "Одесский комсомолец". Все должны были подписаться. Я выступил на городской конференции как секретарь школы и сказал: "Какая лажа эта ваша газета, никому она не нужна, зачем заставлять людей подписываться на нее? Что это за ерунда такая?". Представители школы чуть не умерли со страха. А городские чиновники партийные за эту мою речь меня сделали внештатным инструктором горкома комсомола. Сказали: "Молодец, критика нам нужна". Это уже было за три месяца до выпускного вечера. Я хорошо помню мои впечатления от контакта с властью. Там была женщина, инструктор, которая меня курировала. Она однажды мне без свидетелей сказала: "Ну, Сережа, ну что ты себе все портишь? Зачем тебе это надо? Повезло тебе, у тебя прямая дорога, иди по ней и все". Таким ужасом понесло на меня от ее слов! Ужас, ощущение дикой дисгармонии от слов, сказанных под маской бронебойной житейской логики, я запомнил навсегда. Это было приглашение к власти как приглашение на казнь — помните, у Набокова? По чувству, конечно. Набокова я тогда не читал. А по чувству было то самое.
"Я уже записался в джаз-оркестр"
Так вот, возвращаясь к поступлению в МИФИ. Думаю, что поступить туда мне удалось потому, что в характеристике моей было написано, что я был секретарем комсомольским в школе. Когда меня приняли, на первом же собрании нашей учебной группы представитель комитета комсомола института сказал, что меня рекомендуют избрать комсоргом группы. А я сказал, что уже не могу. Как, почему? Я, говорю, уже записался в джаз-оркестр. Все, у меня уже есть общественная работа. Иван Николаевич Григорьев у нас математику читал, эвенк. Он был куратором в моей группе и говорил на лекциях, вызывая дрожь у первокурсников: "Мало кому из вас удастся сдать первый колллоквиум по математике. А те, кто в джаз-оркестр ходят, и не надейтесь". Сдал. И больше никогда ни ногой не ходил ни в какие комсомолы, ни, само собой, в партию. Это был для меня колоссальный опыт. И очень хорошо, что состоялся он вовремя. Но, повторяю, он каким-то боком, как я понимаю сейчас, помог мне поступить в МИФИ. Помню, как сдавал вступительный экзамен по физике. У меня всегда было очень острое геометрическое восприятие пространства. Геометрия давалась блестяще, с физикой было труднее. Сложно было соединить математику и предметный мир. Как они соединяются? Например, я с трудом воспринимал задачки на электричество.
Формальной памяти у меня никогда не было, эмоциональная — очень хорошая. Если меня что волновало, я запоминал сразу. Если же не волновало, как английский язык, чувствовал себя полным кретином. Например, долбя английский, запоминал кляксу на странице словаря, где находится слово, запоминал, сколько раз я открывал этот словарь, сколько лет я с ним сталкиваюсь, но так и не могу запомнить, что оно означает. Все помнил, что по чувству было, но что слово значит формальное — не запоминал, хоть убей.
На вступительном экзамене по физике мне попалась задачка на электричество. Самолет летит по меридиану поперек магнитного поля под заданным углом к нему. Надо найти разность потенциалов между концами крыльев. Я сказал, не могу решить, не помню формулы и вывести не могу. Женщина, которая у меня принимала экзамен, Валентина Ивановна Кузнецова (это я потом узнал, как ее зовут)… Она так посмотрела на меня… Видно, среагировала на интонацию мою, без прикрас. А у меня пиджак провинциальный, с плечиками, выпускной, сшитый в Измаиле у лучшего портного, туфли, тоже выпускные, жали жутко. По лбу пот течет, жара — асфальт плавился. Она посмотрела на меня так долго-долго и говорит: "Давайте я вам дам другую задачу". И дала. А там вместо самолета с крыльями просто провод поперек поля движется. Тоже под углом. Я говорю, да это та же самая задача, я же не знаю формулы. И стал листки собирать, чтобы уйти. А она мне и говорит: "Останьтесь. Ответьте на несколько вопросов". И стала вопросы задавать на сообразительность. Простые вопросы. Первым был про стакан воды, в нем лед плавает и тает. Когда растает, как изменится уровень воды? Никак не изменится, говорю, сколько вытесняется, столько и натаявшей воды будет. Это было легко. Потом еще вопросы, я на все ответил правильно, и она поставила 3 балла. А должна была двойку поставить, если задача не решена. Это был чисто человеческий шаг. Я видел это по выражению ее лица. Благодаря ей я сдал экзамены. А уж потом, видимо, сработал сюжет с комсомольской характеристикой. Так и оказался на физико-энергетическом факультете МИФИ.
А когда стал учиться, понял, что думать про мир люблю, а то, что рассказывают преподаватели, полюбить не могу. Миллион вопросов внутри, а их и задавать вроде неприлично — все глупые. В институте науку впихивают в сознание навалом, причем это делают часто люди, котор |